Яков Михайлович Кричевский: «Я тоже носил тюбетейку вместо кипы»

На веку – в буквальном смысле на веку – Якова Михайловича Кричевского было всякое. Куда однажды провалились все евреи местечка, сколько муки давали в 1930 году на доллар, какой замминистра мог посодействовать с обрезанием, как водка помогала соблюдать кашрут, а милиция охраняла кошерную свадьбу, думая, что она комсомольская, – об этом и многом другом вспоминает еврей, проживший полвека в Союзе и полвека в Израиле

Хаим-Аарон Файгенбойм
Фото: Илья Иткин

Всё время хотелось есть

В честь кого меня назвали Яковом, не знаю. Имени я не менял, но отчество в паспорте записал другое, иначе слишком много вопросов возникало бы. Отца звали Эля. Я родился в религиозной семье, в городишке Ромны на Украине. Когда мне было лет пять, то есть году в 1925-м или 1926-м, всю нашу семью выселили: бабушку, дедушку, отца и пятерых его братьев с семьями. Привезли нас на абсолютно голое место: ни людей, ни деревца, ни воды, – километров триста до Черного моря. Выбрались мы оттуда только году в тридцатом. Снова пришли чекисты, опять ничего не разрешили забирать с собой, и нас еще раз выселили. Мы всей семьей вернулись в Ромны, начали устраиваться. У отца было пять братьев, все религиозные, но время стояло тяжелое, приходилось чем-то поступаться: были вынуждены работать в субботу. Потом начали разъезжаться. Отец был ближе всех к Хабаду, поэтому мы попали в Кременчуг. Там папа устроился грузчиком на почту, мама работала в магазине. Мы жили в полуразрушенном доме, там же жила еще одна еврейская семья с четырьмя детьми. Всё время хотелось есть. У моей бабушки по маминой линии (она была второй женой маминого отца) сын до революции уехал в Америку. Тогда еще не проверяли почту, и он в каждое свое письмо закладывал доллар. А у нас за доллар давали 16 килограммов муки в Торгсине. Тогда еще были Торгсины. Взрослые боялись туда ходить, а я был мальчишкой и шел. Бабушка из муки пекла хлеб. Времена были очень тяжелые, голодные, карточная система.

Черные субботы

Я окончил семилетку. Был и пионером, и комсомольцем. Сначала отец отдал меня в государственную еврейскую школу с обучением на идише – Еврейскую школу № 4. На самом деле в Кременчуге не было четырех еврейских школ, просто она так называлась, но к еврейству никакого отношения не имела, скорее наоборот. Я даже не помню, чтобы там особенно говорили на идише, разве что писали. Учились шесть дней, в субботу тоже. Если вам кто-то скажет, что, живя в Союзе, не пускал ребенка по субботам в школу, – не верьте. Я знаю только одну такую семью, и это было невероятное везение. Всем приходилось посылать детей в школу, иначе родителя снимали с работы и отдавали под суд. Отец понимал, что и мне придется ходить по субботам в школу, он только просил в этот день не писать и даже ручку с собой не брать. В первую же субботу учительница достала лист бумаги, написала на нем, потом разорвала его и сказала: «Вот вы говорите, в субботу нельзя писать, а я писала! Вам голову морочат!». Отцу удалось перевести меня в русско-украинскую. Украинского я не знал, только читать умел, ведь дома мы говорили на русском или на идише. О школе у меня хорошие воспоминания. Антисемитизма не было. Правда, один паренек как-то сказал мне что-то типа «жид», так я его в окно выбросил. Вообще 60-70 % учеников в моем классе были евреями.

Годы патриарха

Яков Кричевский родился в 1921 г. под Кременчугом. После контузии под Сталинградом приехал в Самарканд, там в эвакуации была его семья. Организовал несколько артелей, где работали евреи. В 1953 г. переехал в подмосковный Быково. Окончил школу рабочей молодежи и текстильный техникум. В 1972 г. репатриировался в Израиль, где постепенно дошел от кладовщика до директора сети супермаркетов. В 1992 г. руководил израильским отделением авиакомпании «Трансаэро». Имеет 3 сыновей, 15 внуков, более 60 правнуков.

В те годы была такая «черная напасть» на религию, не только на иудаизм. У религиозного еврея первый признак – борода, и отца судили «за бороду» два раза. Папа дружил с такими же, как и он, религиозными евреями, но в их семьях уже начинали появляться «отрицатели», и приходилось проявлять осторожность. Среди друзей отца были люди, которых я очень любил, особые люди. Один из них – такой религиозный старик, работал кассиром на махорочной фабрике еще с дореволюционных времен. Однажды ему нужно было получать деньги в субботу, 100 000 рублей. Он пришел в пятницу, расписался, что получил, а в субботу я пошел с ним в банк и забрал деньги. Он всю обратную дорогу плакал. Мне тогда лет 12 было.

Опасные праздники

Не могу сказать, что в то время еврейство меня очень влекло, но два раза в неделю, или даже три, ко мне приходил старичок и учил со мной Писание. Он приходил уже в потемках, чтобы соседи не видели. Мама отрезала ему от нашего кусочка хлеба и давала стакан чая. Сахара не было, собственно и чая не было, но что-то заваривали. Однажды мой одноклассник Ставицкий, тоже еврей, зашел и увидел, что мы с этим стариком занимаемся. Он рассказал об этом директору школы. Тот меня вызвал и начал задавать вопросы: «То, что Савицкий рассказал, – это правда?» Я говорю: «Правда». Он спрашивает: «А зачем к вам приходит этот старик?» Я отвечаю: «Он одинокий, и ему никто не готовит. Мама оставляет ему тарелку супа и ломоть хлеба. А то, что он меня учит, так что ж? Тогда и в школу нельзя ходить – школа тоже учит. Есть еврейский язык. Мои родители на нем говорят, я тоже хочу понимать». Он отвечает: «Правильно! А кто тебе говорит, что нельзя?» «А вам кто говорит, что нельзя?!» – спрашиваю. На этом наш разговор закончился. 

Яков Кричевский и его родители Элиягу и Ципора. 70‐е годы, Израиль

Папа тоже немного меня учил: как делать броху, а с тфилином дело обстояло плохо, у отца была только одна пара. Но особенно учить у него не получалось: он работал и всё время переживал за бороду и за субботу. Всю неделю волновался, сумеет ли в субботу пойти в синагогу. Миньян в синагоге заканчивал молитву в семь утра, чтобы все успели на работу, а перед этим заскочить домой – поесть. И даже идти в синагогу каждый раз по одной и той же улице было нельзя, приходилось делать круг и заходить с другой стороны. Зимой было немножко легче: можно надеть талес под пиджак, а на пиджак – пальто, оставлять талес в синагоге было нельзя. Как-то на Симхат-Тору пришли к синагоге, а гой дверь не открыл. Так ему велели. Тогда мы пошли домой к одному еврею и танцевали у него, а домик был хиленький, пол провалился, и мы все попадали в подвал.

Всё было опасно. Купить живую курицу хоть раз в месяц – опасно; отнести ее к Дрейфусу, так звали резника, – опасно. Внук мясника учился со мной в одной школе, он сам ничего не соблюдал и смеялся над дедушкой. Любое неосторожное слово могло всё решить: ведь в классе обязательно был стукач. Мы даже иногда знали, что вон ту, скажем, Нинку директор заставлял наблюдать и докладывать.  

Дома, несмотря на голод, все праздники отмечали, но на Йом-Кипур, например, в синагогу не ходили, это было самое опасное. А мацу на Песах для всех, кому надо, пекли у нас в доме. И это тоже было очень рискованно. Дрова ведь держали в сарае, и соседи видели, что их носят. Так как нужно было всё делать быстро, родители специально пристроили кухню, с большим трудом получили разрешение. Дом был каменный, а кухня деревянная, и в этой кухне построили русскую печь. Приходило, может быть, семей десять, приносили ночью муку, а потом была проблема эту мацу вынести, но мы из-за этого, слава Б-гу, ни разу не пострадали. 

Вечер пятницы мы немножко не любили, потому что отец обязательно из синагоги приводил кого-то, кому жилось хуже, чем нам, «который в бане последний раз был до революции» – так мы говорили. Это не был религиозный еврей, это был нищий еврей: у него не было семьи, у него не было дома, он, может быть, срок отсидел. Он помнил, что его отец ходил в синагогу, и теперь сам терся возле нее. Несколько таких несчастных всегда стояли около входа. Папа брал самого страшного и приводил домой. У нас тоже еды не было, но что-то он получал. Отец нам объяснял: «Вы представьте, что у этого человека больше ничего нет». Однажды я сказал: «Папа, у меня тоже одна пара носков, и я закрашиваю дырку чернилами». 

Пришел солдат с фронта

После школы я пошел в педагогический техникум, но занятия не очень-то посещал, приспособился деньги зарабатывать. Потом война, я в Сталинграде был, там меня контузило. У нас были родственники, которые погибли от рук немцев: мамина сестра с мужем и сыном расстреляны в Ростове. Наша семья спаслась в Самарканде, и я поехал к ним. Вышел из вагона и увидел маму. Она верила, что я жив и встречала поезда. Железнодорожная станция была в восьми километрах от города, а она шла пешком, иногда босая, бегала вдоль перрона и звала меня, и в один прекрасный день я приехал. 

Они в Самарканде умирали с голоду: брат лежал, уже не мог ходить, а потом и мама перестала ходить. Я понял, надо что-то делать. Мама вспомнила, что ее родители варили конфеты. Мы сложными путями достали сахар, в магазинах ведь сахара не было, один только уксус, и начали делать конфеты. Мы хорошо развернулись, и в конце концов все евреи стали этим заниматься. В 1944 году сахар исчез, но появилось кое-что другое. Один еврей обратил внимание, что узбеки ходят красиво одетыми. Оказалось, они ткут дома. Я изучил это дело. Через три месяца все наши евреи имели дома станок и делали ткань.

Пять поколений одной семьи: Яков, сын Мендель, внучка Ринат, правнучка Хая‐Мушка и праправнук Леви

Я так и с женой познакомился, это было примерно в 1943 году, когда родители еще продавали конфеты и сахар, который я привозил. Пришла девочка, чтобы купить три кило сахара для брата. Его комиссовали после ранения, он тоже хотел научиться делать конфеты. Ей отвесили три кило, отец назвал цену. Она удивилась, что он не считает на бумажке и засомневалась в расчетах. Когда отец рассказал мне об этом, я решил посмотреть на девочку, которая не знает, что триста, помноженное на три, – это девятьсот. Я приехал, посмотрел, и мы подружились. Мы знали эту семью. Ее отец был очень известный хабадник – Штейнгард, он в это время сидел в лагере в Самарканде. Его брат жил когда-то около Кременчуга, по другую сторону Днепра – в Крюкове. Иногда мой отец набирался смелости, шел к нему и говорил, что мы уже два дня не ели. Они жили хорошо и могли дать кусочек хлеба. 

Хупа и брис в условиях социализма

До 1945 года мы с этой девочкой дружили, ходили в театр, кино. Нам было о чем говорить: у них – религиозная семья, у нас – религиозная семья, но главное – она была необыкновенным человеком. Свадьбу мы сыграли в 1945 году. Мы заплатили одной бухарской еврейке, чтобы она у себя во дворе разрешила поставить хупу. У нас потом во время обыска забрали ксубу. Когда мы жили под Москвой, дядя жены Юда Батарашвилли, он был нашим раввином, написал нам новую, уже от руки, а в Самарканде была печатная, только имена вписывали.

В 1949 году у меня родился сын, он теперь живет в Торонто. Родился в субботу, а в понедельник меня вызвали в КГБ. Начальник политотдела показал мне бумажку с моей фамилией, но без подписи: «У тебя родился сын, и ходят слухи, что ты будешь делать обрезание». Я говорю: «Ты на голову упал?! Я буду делать обрезание?! Обрезание у нас делает специальный человек». Он смеется: «Ох, ты хитер, но ты учти, если ты сделаешь обрезание, я в эту бумажку впишу 10 лет, а иначе мне самому придется их отсиживать». Я полетел в Ташкент, пришел в управление и пригласил замминистра Самуила Абрамовича Шпигеля, я его звал Соединенные Американские Штаты. Я не говорил про обрезание, сказал только, что сын родился, и мы устраиваем «той», это по-узбекски. Шпигель согласился приехать, я пригласил всех евреев и попросил их встать так, чтобы гэбэшник не видел того, кто держит ребенка. А когда уже отдали ребенка жене, он вдруг спрашивает: «А что это за еврей был такой?» Я объясняю, что это у нас так принято: дать подержать ребенка пожилому человеку, на долгую жизнь. А он уже стакана два выпил и отвечает: «Ты мне голову не морочь, я сейчас к нему на коленях подойду и поцелую ему руку». Так мы сделали брис, ровно на восьмой день. 

Прошел месяц или две недели, я приехал в Ташкент, в министерство. Первым делом пошел к Шпигелю, поздороваться, на идише парой слов перекинуться. Он еврейский язык знал, а как он умел ругаться! Я его спрашивал: «Откуда ты всё это знаешь?» Он говорил: «От бабушки слышал». – «А почему бабушка тебе говорила, что ты шейгец (שייגעץ)?» –  «Потому что я в субботу зажигал спички». Я прихожу, а с кабинета снята табличка с его фамилией. Я побоялся спрашивать, тогда ведь многих арестовывали. Я узнал, где он живет, и приехал к нему. Оказалось, что он ушел на пенсию, взял топор, разбил всю посуду, купил новую и сказал: «Теперь у нас еврейский дом!»

Особо важные задания

В субботу у нас в Самарканде был ашкеназский миньян с нашим раввином из Кременчуга. Летом талес было очень тяжело надеть под пиджак, но я всё равно никогда не носил его в руках. У меня вообще было ощущение несправедливости: я видел, что в Средней Азии – Узбекистане, Таджикистане, Киргизии – все ходят в одежде предков, а еврей не мог себе позволить сюртук надеть. Узбеки ходили в тюбетейках. Я тоже носил тюбетейку вместо кипы, там это было можно. 

В Средней Азии в субботу я, даже если приходил на работу, – не работал. Кроме того, у меня было задание: освобождать наших ребят и от армии, и от хлопка. У меня «получали» зарплату и начальник милиции, и начальник паспортного стола. Поэтому ребятам меняли документы: кого-то делали моложе, кого-то старше.

Однажды нужно было праздновать Песах, а посуды никакой нет. На рынке можно было что-то купить, но как знать, может, из нее свинину ели. Был в Самарканде такой Айзик Карасик, человек с золотыми руками, и он сказал: «Нужно достать алюминий, а я из него сделаю ложки, тарелки, кастрюли». Я поехал в Ташкент, на авиационной завод, они мне загрузили в военный грузовик 16 листов алюминия, по всей длине кузова, а сверху положили обрезки, закрыли брезентом и надписали: «военный груз». Так у нас в Самарканде получился кошерный Песах.

В бегах

Потом Сталин дал наряд на каждую республику, сколько надо арестовать евреев, и я попал в этот список. Меня предупредили, пришлось уехать из Самарканда. Мне сказали, что мои данные уже на вокзале и на аэродроме. Приятель отвез на машине в Ташкент, но я и там не мог устроиться, все меня знали. Тогда я уехал на автозавод на Волге. Там не требовали паспортов, дали лопату – копай! Проблемы были с едой, я не мог есть, что они варили. Потом поехал в Москву, там сестра покойная жила. Это для них был большой риск, если бы меня арестовали. Потом жена приехала, на наше счастье Сталин сдох, и не сразу, но почувствовались перемены.

Наша Малаховка

Мы поселились под Москвой, в Быково. В синагогу я ходил в Малаховку, это примерно шесть километров в один конец. Малаховка была еврейским символом, все евреи про нее знали. Раввином там был дядя жены – Юда Батаршвилли, его жена и мама моей жены – родные сестры. Он в Малаховке был директором в торговле, но никогда не открывал магазина в субботу, Б-г его берег. 

Я ходил в синагогу на все праздники и по субботам, по субботам был миньян, человек 20. И отец ходил, он – в первый миньян, а я – во второй. Когда я шел в синагогу, он шел навстречу. Миньян собирался и в будние дни, правда, не всегда. В основном приходили люди в возрасте, молодежи не было, я считался молодой. Очень религиозных людей было немного: по большей части евреи, которые любили ходить в синагогу. Летом половину составляли дачники. Ходили уже такие люди, что называется, «полу-полу». Один, например, прежде чем идти в синагогу, заходил в парикмахерскую, побриться. Потом появился Мишка Кацеленбоген, жил в Быкове, на нашей улице. Он был талмид хахам, на любой вопрос давал ответ, и мы знали, что ответ правильный, не нужно было бегать к дяде в Малаховку. Из хабадников в этой синагоге почти никого не было: мы, Юда Батарашвилли и еще один, он потом в Европу уехал.

На Симхат-Тора мы уезжали в Москву, там оставались у друзей и буйствовали немного в синагоге на Архипова. На Песах маца была огромной проблемой, ее пекли далеко, у одного многодетного еврея. Лучше всего для перевозки мацы подходил чемодан, но с чемоданом могли остановить и попросить открыть, поэтому брали наволочку, и приходилось ехать три раза вместо одного, ведь и наволочку нельзя было слишком набивать.

Двойная жизнь

Скажу честно, в субботу я был вынужден приезжать на работу. Я спросил у Юды Батарашвилли, что мне делать. Он сказал: «Очень просто. Чем меньше ты будешь нарушать, тем лучше. Ключи не должны быть в кармане. Если они всю неделю в кармане, значит, в субботу не должны быть в кармане. Билеты проездные нужно купить заранее. На работе – убери ручку со стола, чтобы не ошибиться, в субботу писать нельзя. Не могу тебе сказать, пиши слева направо или как-то еще, в субботу писать нельзя». Кашрут было тяжело соблюдать, я курировал несколько предприятий. Директор одного из них был еврей, он приглашал на день рождения: «Я такую колбаску принес», а я отвечал: «Ты мне ее даже не показывай, сколько раз тебе говорить, что у меня больной желудок. Я бы всю съел, но мне нельзя». – «А водку почему ты пьешь?» – «Водка – это лекарство». На работе все знали, что Якову Михайловичу кушать нельзя, у него язва желудка страшная, но водку пьет как лошадь воду. А я всем объяснял, что водка – это лекарство, что все таблетки выбросил много лет назад.

Когда по субботам перестали работать, появилась другая проблема – начали на субботу приглашать в гости важные люди. 

В Москве я знал только три-четыре семьи, куда можно было прийти и спокойно себя чувствовать, есть кошерно. Они молились в Марьиной роще, там мой шурин был раввином, Элькин Фрид.

Детей пытались воспитывать в религиозном духе, несмотря на все трудности. Жена эту идею поддерживала даже больше меня. Старший сын у меня, живет в Израиле, хабадник, у него 11 детей. Очень порядочный человек, гораздо порядочней меня. Тот сын, что живет в Торонто, нерелигиозный, но ходит в синагогу. Младший сын – в Москве, и он лучше других знает идиш. 

В Москве я своим детям ставил хупу. Для старшего сына договорился в ресторане, арендовал только здание. Раввином был Юда Батарашвилли. Я купил 100 вилок, 100 ложек, 100 тарелок, 100 стаканов, привез. Договорился с милиционерами, которые там недалеко от ресторана ходили, обещал бутылку и 15 рублей каждому, объяснил, что женю сына, комсомольская свадьба, и мне нужно, чтобы без меня никого не пускали. Поставили им столик на входе, так они там сидели, дали им фаршированную рыбу.

Уехали, но страх остался

Когда стали выпускать в Израиль, в 1971 году уехали родители. Отец всегда мечтал об этом, говорил об этом, можно сказать, что он нас учил этому. Он это соединял с Машиахом. И мама, и папа были помешаны на этой идее. Ведь они такие пожилые люди, а оставили нас и уехали. Мы дружили с одной женщиной, она была в лагере у немцев, уехала в Израиль и, когда начались подвижки, прислала родителям вызов как дочь. Им было очень тяжело уехать, папу ведь судили до этого «за бороду», а с судимостью не выпускали. Мне удалось перехватить документы, которые посылали в ОВИР, и заменить там одну бумажку. 

Мы уехали в 1972 году. Отец продолжал бояться даже в Израиле, спрашивал у меня, может ли он подойти к окну. Вдруг мне неудобно, что он с бородой. У меня тоже оставалась боязнь, теперь меньше. С другой стороны, все эти годы рядом были Исроэль Белиницкий, Юда Батаршвилли и другие люди, для которых религия, иудаизм, вера – не как талес, который можно снять, а если уж снимать, то вместе с кожей.