Меня часто спрашивают: откуда твой идиш? Ведь ты жил в позднее советское время, учился в обычной советской школе, повсеместно сталкивался с антисемитскими выпадами. Откуда к тебе пришел идиш? В такие моменты я ощущаю себя немного в замешательстве, так как ответить на этот вопрос, коротко и однозначно, практически невозможно.
Сказать, что я рос в идишеговорящей семье, было бы неправдой. Моя семья русскоязычная. Раз от разу я слышал идиш от дедушки и бабушек, но не более чем все остальные. Например, моя сестра, с которой мы росли в одной семье, ни слова на идише не понимает. Сказать, что я специально учил идиш, было бы тоже неправдой. Где я мог его учить в 70-80-е годы в Советском Союзе, в украинской провинции? Сказать, что я самоучка, было бы тоже неправильно, ибо жизнь меня свела с прекрасными людьми, от которых я почерпнул море информации, выучил немало, но это никогда не носило систематический характер. Так откуда же мой идиш?
Я рос в Виннице, в самом центре нынешней Украины и самом сердце бывшей черты оседлости. Об этом городе можно сказать, что он всегда объединял в себе два образа жизни. С одной стороны, это был совсем немаленький город, областной центр со многими фабриками и предприятиями, развитым транспортным сообщением, четырьмя институтами, театром, филармонией, большими парками, музеями, многими интеллигентными и талантливыми людьми. В центре Винницы действительно создавалось впечатление, что ты находишься в крупном промышленном и культурном центре. С другой стороны, достаточно было свернуть на пару метров с нарядной центральной улицы, и ты мгновенно попадал в типичное местечко с одноэтажными, кривоватыми, многократно перестроенными домами, немощеными переулками, колодцами и колонками, из которых носили воду, и соседями, которые знали друг друга и все друг о друге.
В летние месяцы город буквально утопал в зелени парков, бульваров и частных садов. В воздухе парил пьянящий запах яблоневых и грушевых деревьев. В водах Южного Буга то тут, то там вырастали зеленые островки из тины и водорослей, а над левым берегом реки буквально нависал старый исторический еврейский район, который и по сегодняшний день носит название Иерусалимка.
Это место было многократно увековечено, как в литературных произведениях, так и в искусстве. Его рисовали художники: Натан Альтман, Абрам Маневич, Михаил Лошак и другие. Когда в 1925 году Алексей Грановский и Соломон Михоэлс искали естественный фон для съемок знаменитого немого фильма «Еврейское счастье», поставленного по мотивам романа Шолом-Алейхема «Менахем-Мендл», то они приехали в Винницу и именно здесь, на Иерусалимке, снимали большую часть фильма.
В летние вечера, когда солнце только начинало садиться, в городе можно было увидеть множество пожилых евреев. Мужчины надевали светлые шелковистые, так называемые, «китайские» пиджачки, женщины несли в руках легкие кофточки, чтобы было, что на себя накинуть позже, когда станет прохладно. Они направлялись в сквер Козицкого, находившийся в самом центре города, или на большой бульвар, который протянулся через весь район под названием Замостье, по другую сторону реки. Иногда брали с собой внуков. Дети резвились и играли, а пожилые сидели на скамейках и беседовали. В детстве я очень любил ходить с дедом и бабушкой на бульвар или в сквер. Это было для меня нечто большее, чем просто возможность порезвиться и провести время. Я воспринимал каждый такой вечер как совершенно особое действо со своими традициями, со своим неторопливым ходом, а главное, с сочным идишем, и его неповторимой мелодикой…
Старики сидели и разговаривали, а я был зачарован звучанием их беседы. Мне трудно это объяснить рационально, но тогда мне казалось, что они не говорят, а поют. Это был некий незабываемый хор, в котором каждый звук был логически выдержан. Каждый вздох и каждый стон, каждая поговорка и каждая шутка представлялись особой внутренней мелодией, которая увлекла меня тогда, в детстве, и больше никогда не отпускала.
Я очень мало понимал, о чем те пожилые евреи беседовали, и, наверное, тогда это не особо меня интересовало, но мелодика их речи притягивала меня все больше и больше. Я мог часами сидеть и всматриваться в их морщинистые лица, вслушиваясь в каждый звук, который они произносили. Я заметил, что когда простой еврей рассказывал что-то, он вел внутренний диалог с самим собой. Он задавал вопросы, и сам же на них отвечал, поэтому все очарование его рассказа заключалось не столько в содержании, сколько в интонации, которой он это содержание передавал. Именно интонация оживляла рассказ, делала его эмоциональным и захватывающим. Годы спустя я превратил этот тезис в мой личный принцип восприятия народного еврейского творчества: не важно, ЧТО рассказывать, а важно, КАК это рассказывать…
На протяжении многих лет я не перестаю вспоминать тех пожилых евреев, каждый из которых был открытой книгой, слитком живой истории. Они привыкли встречаться по вечерам, чтобы подышать свежим воздухом и одновременно черпать жизнелюбие друг у друга. Они могли задорно смеяться, могли прослезиться, вспоминали тяжелое прошлое, мечтали о лучшем будущем, и все это подавалось на сочном, домашнем и бурлящем идише. Витая над городом, этот язык стал неотъемлемой частью винницкой панорамы. Он прочно вписался в естественную симфонию городских звуков, и его чарующая мелодия звучит в моих ушах по сегодняшний день.
Там, в сквере или на бульваре, передавали новости, делились радостями и заботами. Эти вечерние «собрания» меня настолько влекли и интересовали, что я стал замечать, что понимаю, о чем идет речь, все больше и больше, а к годам десяти я уже понимал практически все.
Я часто пытаюсь воспроизвести в моей памяти лица тех винницких старичков и спрашиваю сам себя: что их объединяло? Что было общего между ними? Что поразило меня больше всего? И сам себе отвечаю: страх в их глазах… Помню, как одна старушка говорила тогда: мы остались бедными, суетящимися и перепуганными… Страх в их глазах был неким непреходящим выражением душевной боли. Ведь это было поколение, которое пережило революцию с Гражданской войной, с погромами и гайдамаками, уже не говоря о большой Катастрофе, в которой каждый из них чудом уцелел. И даже тогда, в 70-80-е годы, они все еще продолжали испытывать страх. Боялись за детей и внуков намного больше, чем за себя. Боялись антисемитов, которые обижали и унижали на каждом шагу, боялись власти, которая не давала возможности честно заработать лишнюю копейку, боялись недостатка в продуктах, ибо это было время всеобщего дефицита, когда для того, чтобы достать жизненно необходимые вещи, нужно было пройти семь кругов ада.
Я замечал, что иногда они начинали говорить тихо, даже, переходя на шепот. Так обсуждались новости из Израиля, которые удавалось услышать из зарубежных радиостанций, несмотря на то, что власти их постоянно заглушали. Кстати, именно там, теми летними вечерами, я в детстве выучил слово на идиш «фарклапн» (заглушать, буквально – забивать). Почти каждая беседа начиналась с фразы: «Вчера забивали немного меньше, можно было хотя бы уловить пару слов» или «Вчера было ужасно. Так забивали, что ни слова не было слышно. Чтоб им в голове так забивало без остановки…»
Новости из Израиля имели для тех стариков особую важность. Они физически находились далеко, но сердца их были в Израиле. И спорили они тоже, обсуждая последние вести оттуда. Они принимали крайне близко к сердцу все, что происходило в еврейском государстве. Но один факт оставался совершенно бесспорным: после того, что эти люди пережили, для них было чрезвычайно отрадно и утешительно осознавать, что в этом большом мире есть одно маленькое место, где еврейская кровь не брошена на произвол судьбы, где еврей никого не боится и может сам себя защитить. При этом они «подперчивали» свои ощущения бесчисленными поговорками: «пусть мир знает, что с евреями игры закончены навсегда…» или «опять арабы клопов пугают…», или «пусть арабы не швыряют камни, тогда не придутся им кости ломать…». А один старичок со слезой, поблескивающей в глазах, часто добавлял: «ничего, наша Голда знает что делать».
В моем детском сознании новости из Израиля прочно переплелись с сочным и цветистым языком идиш. Когда я осознал тот факт, что где-то существует еврейская страна, то был абсолютно уверен, что там разговаривают на том же языке, что и эти старички на винницком бульваре. Трудно было себе представить, что может быть иначе, ведь они всей душой были привязаны к той стране, и только о ней говорили и мечтали… Пока в один из вечеров на бульвар не пришла пожилая согнутая женщина, которую почему-то все звали по кличке «лошн койдеш» (святой язык). Именно от нее я узнал, что есть еще один еврейский язык, и выучил несколько первых фраз на иврите в ашкеназском произношении. В ее устах этот язык не звучал жестко и лаконично, а напевно, по-особому мягко.
В начале 70-х годов первые семьи из Винницы начали выезжать в Израиль, и, как говорят на идише: «Ди штот из геганген ойф редер» (город ходил на колесах), т.е. это стало главной темой для обсуждения. С какой-то особой страстью на бульваре или в сквере читали и пересказывали письма от родственников и земляков, которые репатриировались. Всматривались в присланные оттуда фотографии, обсуждали их до малейших подробностей. Вдруг винницкий идиш обогатился новыми понятиями, которые стороннему уху могли бы быть и не очень понятны: такой-то получил разрешение на выезд, а такому-то вновь отказали… Присланные посылки вскрывали, не все дошло… Хотели пойти на вокзал и проводить близких на поезд до Чопа, но испугались, ибо там наверняка фотографируют… Самое сильное высказывание, которое мне запомнилось и которое на всех наводило ужас: вчера у такого-то был обыск, искали во всех углах (чтоб у них уже в почках камни искали), даже в банках с вареньем ковыряли палками (чтоб их в сырую землю уже заковыряли). Винничане завидовали евреям Черновцов и Вильнюса, так как из этих городов власти почему-то разрешали выезд намного проще и гораздо большему количеству людей. В Виннице же жизнь каждой семьи, которая отважилась подать заявление на выезд, мгновенно превращалась в ад. Соседи осыпали проклятиями, с работы увольняли, и начиналось изматывающее ожидание – разрешат или откажут…
Когда мне было лет пятнадцать, я шел однажды по центральной улице Ленина. Там находились, впритык друг к другу, два книжных магазина. Я никогда не мог пройти мимо, чтобы не зайти в них и не пробежаться глазами по полкам. В одном из них я увидел маленькую книжечку с еврейскими буквами. Я купил ее, прибежал к деду и попросил у него сидур (молитвенник), так как видел когда-то, что в конце сидура есть еврейский алфавит. Я открыл только что купленную книжечку, и, с помощью алфавита и подсказок деда, начал соединять букву с буквой. Я по сей день помню ту пламенную юношескую радость, которую испытал, когда буквы стали выстраиваться в слова, а слова в предложения.
Книжка оказалась сборником стихов знаменитого еврейского поэта Шике (Овсея) Дриза, нашего земляка. Он родился в местечке Красное Винницкой области. Его стихи, написанные в народном стиле, замешанные на простоте и человечности, мне настолько ласкали душу, что я их почти все запомнил наизусть и несу в памяти по сегодняшний день.
Мой дед был чрезвычайно горд и поспешил поделиться со своими друзьями на бульваре новостью о том, что внук научился читать и писать на идише. Я помню их глаза в тот момент, когда они услышали эту весть, излучавшие искорку радости и надежды, которая подтверждалась искренней, доброжелательной улыбкой.
С тех пор я начал специально ездить в киоск на железнодорожном вокзале, чтобы купить очередной номер журнала «Советиш Геймланд» (Советская Родина) и израильскую коммунистическую газету «Дер вег» (Путь). Постепенно я привык к изумленным и любопытным взглядам продавщиц в киоске, которые так и не осмелились спросить, умею я это читать сам, или покупаю журнал и газету для деда и бабушки. Они меня узнавали и лишь провожали, раз от разу, снисходительной улыбкой. Таким образом, я получил возможность совершенствовать чтение на идише и открыть для себя глубины литературы на этом языке. Год от года я все больше впитывал в себя идиш и всю ту сокровищницу, которая в нем заложена.
Я окончил школу и поступил в институт в Москве. Когда приезжал на каникулы в Винницу, то заставал там все меньше пожилых евреев, говорящих на идиш. Позже выкорчевали красивый бульвар и вместо него проложили широкое шоссе. Сквер Козицкого также перестроили, и исчезли оттуда длинные ряды деревянных скамеек посреди тенистых аллей с высокими деревьями. И вот уже совсем не осталось тех стариков, и вместе с ними ушел оттуда идиш со своей ласкающей душу мелодикой.
Дети их более-менее понимали разговорный идиш, но читать на нем они уже не умели и зачастую звали меня, чтобы я забрал еврейские книги, газеты, журналы, которые остались от родителей. Где хранили все эти сокровища? Естественно, либо на чердаках, либо в подвалах. И именно оттуда, из винницких чердаков и подвалов, я насобирал свою огромную библиотеку. И когда я сегодня листаю эти пожелтевшие книги и ощущаю их сладковатый запах, всплывает в памяти тот пьянящий напев винницкого идиша, который очаровал меня однажды и остался со мной на всю жизнь. Вот я листаю сборник стихов Давида Гофштейна, который раздобыл на одном из чердаков Иерусалимки, и мгновенно натыкаюсь на поэму, которая наиболее точно передает то, что я сейчас чувствую, вспоминая детские годы, подарившие мне ощущение радости и боли, заложенной в еврейском слове:
В еврейском слове, которое вышло из тисков… В еврейском слове, таком простом, есть некое «что-то», В нем есть царственный покой и эпос широты. Всмотритесь в него неравнодушным взглядом, Вслушайтесь в него и ухом, и сердцем, Вы слышите тяжелое рождение будущих строк?