Арон Зусьман: «В лагере я говорил всем, что моя сестра вернется и спасет меня!»

Людей, которые являются живыми свидетелями Катастрофы, остается все меньше, и тем ценнее их воспоминания, свидетельства, слова, мысли. Двадцатого мая Арону Григорьевичу Зусьману исполняется восемьдесят. Когда смотришь на этого счастливого, веселого, часто критичного и довольно резкого в своих суждениях человека, потомственного брацлавского хасида, сложно представить, что ему пришлось пережить в оккупации

Адам Нерсесов
Фото: Илья Иткин

Я родом из семьи брацлавских хасидов. Мой дед по отцовской линии Нусик Янкив Бер Зусьман ходил в паломничество в Иерусалим. Он святой был. Работал меламедом и кантором. А кормила семью бабушка. Она была ростом метр девяносто, крепкая. Дома у них был подвал большой, и стояли бочки. Туда свеклу, специальные сорта свеклы нарезают, и она квасится в этой бочке. Проходит время, и получается свекольный квас. Тогда уже варится мясо, и когда оно уже почти готово, заливают туда квас. И он красненький, кисленький, кисло-сладкий борщ. 

Нас четверо детей было в семье. Я был «мезинек», самый маленький, «поскребыш» по-русски. Старшим был брат — ему был 23 года, Доба-Дуся на год младше была, и еще сестра Фаня. Ей 12 лет было, когда я родился. Мы с ней в одной кровати спали, домик маленький. Она очень обижалась, что родители купили мальчика, а ее не предупредили.     

Выжил, чтобы спасать других

Арон Зусьман родился 20 мая 1937 в Винницкой области, в Брацлавском районе. По профессии он врач-невролог, в 1955 году окончил школу с отличием в Брацлаве, в 1961 году — ЛСГМИ, в 1985 году защитил диссертацию. В 1941–44 годах находился в немецком концлагере, прозванном узниками «Мертвая петля», в селе Печора Виницкой области,. Зусьман — участник движения бывших узников фашистских концлагерей и гетто, председатель президиума Общероссийской общественной организации «Еврейская организация узников фашистских концлагерей и гетто»

Мне было четыре года, когда немцы пришли. Бежали, куда прятаться? В погреб. Дядя с семьей в эвакуацию уехал, а погреб остался. Сначала в наш дом пришли, он на краю базара был. В центре Брацлава тюрьма была, нас там всех собрали и 30 декабря погнали в лагерь. Били по дороге, издевались. Молоденьких девочек, лет двенадцати-тринадцати, выгоняли из колонны, в снег кидали, насиловали. 

Сидели в лагере очень образованные люди. И светское образование, и религия. Знатоки Талмуда. Ели траву и кору. Потом пришли румынские евреи, привезли кукурузную муку. Из нее делали большую такую лепеху, ниткой разрезали на куски, на кусочки, и давали по кусочку. 

Был юденрат. Отец мой встает в свою очередь, а ему: «Иди отсюда, тут более голодные, чем ты». И выгоняют его из очереди. Он же воспитанный в браславском хасидском духе. Ушел. Потом, в конце концов, голодный же совсем, без сил ходит. Мама подошла, ей дали, она говорит: «А моему сыночку?» Юденрат ей отвечает: «А твой щенок, подонок, еще не подох?» — и ногой как врежет между ног. Мама упала, у нее было выпадение матки до колен. Комната большая, пол из цемента, весь цемент залит кровью. 

Папу расстреляли в сорок третьем году. Он убежал из лагеря, и его застрелили. Старшую сестру взяли на первый-второй день войны на фронт, она была фельдшер-акушер. Я знал, что она меня любит, что она вернется и будет меня спасать. Приходили евреи: «Арон, — говорят, — скажи, мы получим свободу?» «Я не знаю, как вы, а я буду на свободе!» — отвечал я им.  «А как ты будешь на свободе? А мы тут останемся?» — «Ну, может, я буду, и вы будете». — «А кто ж тебя на свободу выпустит?» — А вы что, забыли мою Добу-Дусю, мою сестру? Она меня тут не оставит. Заберет меня отсюда, спасет меня». 

Арон Зусьман с внуками и дочерью.
Дай Б-г, чтобы им не пришлось пережить и тысячной части произошедшего

Брата моего расстреляли в Брацлаве. Был еще дядя Иосиф, с женой и двумя детьми. Он кузнецом был. Немецкий комендант разрешил ему работать в селе, а тетя и двое дочерей остались в Печере. И был какой-то праздник у немцев, они устроили пьянку, и обязательно у них должен был быть розыгрыш. Так у них был опытный немецкий кузнец, и посадили дядю моего и того кузнеца и сказали им: ты делаешь замок и ты делаешь замок, ты делаешь отмычку и ты делаешь отмычку. Кто не сможет открыть чужой замок, тот проиграл, а чей замок нельзя открыть, тот выиграл. Ну дядя сделал грубый замок, а немец сделал интеллигентный замок, красивый. Вот, говорят они, евреи ничего не могут сделать нормально. «На тебе, — говорит дядя, — мой замок, открой». Немец не смог открыть замок. А дядя — раз, и открыл его замок красивый. Выиграл. Немцы были выпившие, и их комендант говорит: «Слово есть слово, игра есть игра. Что ты хочешь?» А дядя попросил «аусвайс», чтобы забрать свою жену и двоих детей. Немец ему выписал «аусвайс». Дядя явился в Печеру, зашел в одни ворота, а их в это время  вывезли в другие ворота.

И ему стало плохо. Он у какой-то хозяйки, украинки, жил. Он пришел туда, и ему плохо. Она утром пошла к немцам, они ему прислали врача. Пришел врач немецкий и говорит: «Надо было вчера вызывать, сегодня я уже ничего не могу сделать». Не знаю, что там было. Заворот кишок или еще что-нибудь. 

Четыре девушки договорились между собой, и Фаня была среди них. Был какой-то раввин, он сказал, что даст отмашку, и они в четыре конца будут бежать, в разные стороны, кому-нибудь удастся убежать. Не удастся, так расстреляют на глазах у родных, а не где-то, не изнасилуют. Все кинулись в разные стороны, моей сестре досталась лестница к Бугу, там сто семьдесят пять ступенек. Немец за ней, потом возвращается и говорит на немецком, что дело сделал, расстрелял. 

У нас игры были, кстати. Были друзья. Мы за стеной собирались. Снимали с себя штаны или их подобие, в лохмотьях каких-то ходили, садились, и у каждого выпадала прямая кишка. Мы ж скелеты были. Прямая кишка на улице. Так брали палочку, измеряли, у кого больше эта кишка. У кого больше кишка, тот выиграл. Если есть там кусочек чего-то, он же выиграл, играли все вместе, значит, надо этому дать, у кого кишка выпала больше. 

А я ждал сестру. Я всем говорил, что она вернется, я же ее провожал на фронт. Потом пришел немец, какой-то высокий чин, ходил со свитой, были эсесовцы с ним, поднимал головы. Самое страшное было — посмотреть в глаза, в глаза никто не смотрел. И возле одной женщины, она из Тульчина была, остановился. Поднял ей голову, посмотрел, повернулся и ушел. На этом смотр закончился. Потом через день шухер был, искали, разговор был, что это русский разведчик. А люди говорили, что это ее сын, тульчинский. В военной разведке очень много евреев было. 

Перед смертью мой отец сказал на идише: «Боженька, где же Ты, где же Ты есть?! Если Ты разрешаешь так издеваться над людьми, над скотом так не издеваются, как над людьми! Ты все это разрешаешь, где же Ты?!»

Первым пришел советский солдатик, маленький, с большим псом, овчаркой. Эта овчарка меня не трогала, и я ее обнял. Это семнадцатое-восемнадцатое марта сорок четвертого года было. Он мне кусочек дал сухарчика, этот солдатик, ну и дальше пошел. 

Возле колодца два наших разведчика поймали полицая и спрашивают:

— Как ты позволял себе так жить, так делать, так издеваться, так убивать?! 

— Это ж жиды. 

— Ну, они ж тоже люди. 

— Да, конечно, тоже люди. 

— А в Б-га веришь? 

— Верую.

— Стань вот тут, возле колодца. 

Взял автомат и выстрелил. Ну, несколько полицаев они так кончили. Евреев из юденрата не всех судили. Один так и работал в Тульчине врачом, а старосту гетто посадили. А председателя юденрата из Жмеринки расстреляли после освобождения.

Мы с мамой сгнившие были. На голове у меня была каска из гноя. А под гноем были вши. Чесали, и кровь с гноем все время лилась из головы. И мама была вся сгнившая. Не было сил, валялись мы. Потом я стал молить маму: давай будем ползти в Брацлав, потихоньку как-нибудь доберемся. Сколько дней мы добирались, я уж не знаю. Кто-то пускал переночевать где-то. Я спрашивал разрешения, можно мне в корыте, где свиньи едят, взять оттуда покушать. Пришли в Брацлав, нашего дома нет. Яма вместо дома. 

Потом мама собралась потихоньку и пошла на Буг топиться. Она подумала, что заберут меня в детдом. Пошла топиться, начала залезать в Буг, бежит гойка и кричит: «Голда, Голда-а-а, там Фаня вернулась!» Представляешь?! Пять минут бы еще, и все. А тут Фаня вернулась! Когда расстреливали, она бежала с лестницы, и упала, и катилась по лестнице. Закатилась в Южный Буг, этот немец стрелял, где-то ранил, увидел кровь, подумал, что убил. Она лежала на спине, нос кверху из воды, и какая-то обувь была хреновенькая на ней. Видят обувь. Жидовку убили, обувь-то можно носить, пойдем, заберем обувь. Пришли, смотрят, нет, она еще живая. Ну, говорят, вечером придем, заберем ее. Днем-то опасно. 

Пришли вечером, забрали ее в село, положили на печку. Дочка их лежала с ней на печке, у Фани температура градусов 40, без сознания. Они ее обтирали, мыли. Ну, потом через какое-то время она в сознание пришла и стала как-то двигаться, стала что-то кушать, пить. Ну и потом, в общем, она приползла в Брацлав. 

Приехала старшая сестра в военной форме, я был на улице, увидел ее, так плакал! Я же знал, что по-другому не может быть. Дуся придет, Дуся меня освободит. Потом она еще была в армии, потом вышла замуж. Потом ее вызывают, фельдшер же, какой-то полковник заболел. Как она шла — два браунинга заряжены, вот так. Этот полковник очень такой был ловкий, приставать к ней стал. Она говорит: «Ты хочешь евреем стать?» — «Нет, я их ненавижу». — «Давай я тебе лоб прострелю». — «Как с командиром разговариваешь!» И так она в Западной Украине потом была освобожденной, там же нападения были постоянные на советских офицеров, под подушкой заряженный пистолет постоянно держала всегда. Один раз через стенку чуть командира не убила. Шевелилась, подушку подбила, и пистолет выстрелил. 

Сестра привезла из армии американские ботинки, маме отдала. А мне уже семь лет в сорок четвертом году, решили, что мне в школу надо идти. Так, а в чем ходить? Так один раз я босой ходил, а другой — в маминых этих ботинках. А холодище. Босиком, когда идешь, грязь, холод. И там же дорога каменная. Идешь, и дорога каменная, куски щебня. Пальцы отбитые все. И пришло время, и как-то я сдал. Силы покинули меня совсем. А перед этим весной я ходил к гоям и спрашивал разрешения пойти в огород, поискать мерзлую картошку. Ну, всегда что-то остается, не бывает так, чтобы подчистую картошку убрали. Так я ходил, просил разрешения, потому что, если без разрешения, так тебя еще могут побить. И мы с мамой кушали эту мерзлую картошку, что я нашел в этой земле. А тут пришло время, и все, я  угасаю. 

Подходит к маме женщина и говорит: «Ты знаешь, твой сыночек помирает. Дай мне его на две недели, я, может быть, его спасу. У меня коза есть, козье молоко. У меня корова есть, тепленького молочка дам, может, яичко дам. Дай мне его на две недели». — «А кто ж ты такая?» — «А что ты, Голда, меня не знаешь? Ну да, мой сын был полицай, большая сволочь. Он куда-то убежал, или его забрали. А я хожу в церковь и молюсь, чтобы я его больше не видела». 

И мама меня отдала на две недели, и я немножко отошел там. Она помнила сына и как-то хотела, наверное, исправить его грехи. Синдром отставленный такой был. Сколько людей погибло после лагерей, не сразу, а после.

Следующая книга, если я ее напишу, будет про Брацлав. Я хочу рассказать о толерантности, там есть уникальный пример толерантности. Стоит дом Шойхета, красивейший дом. Архитектурный памятник. Там был райком партии, потом детские ясли были в этом здании. И недалеко оттуда стоит памятник полковнику Нечаю, сподвижнику Хмельницкого. Тому, который вырезал всех евреев. Стоят, смотрят друг на друга. Такая вот «толерантность» по-брацлавски. 

Адам Нерсесов
Фото: Илья Иткин