— Что произошло с «Русским репортером» в 2016 году? Не было денег?
Рекламный рынок падает быстрее, чем падает экономика. Восстанавливается он, правда, тоже быстрее. Поэтому медийный рынок реагирует на кризис и раньше, и еще более болезненно, чем многие другие отрасли. Предприятие, которое выпускает автомобили, может справиться со снижением объемов продаж, но тратиться на «лишнее», на рекламу, уж точно не будет. У нас рекламные доходы за один только позапрошлый год снизились на 60%. И ухудшалось состояние наших рынков и экономики в целом после 2009 года почти постоянно, с небольшим перерывом в 2010–2011 годах.
Виталий Лейбин родился в 1972 году. Окончил биологический факультет Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова по специальности «молекулярная биология», затем стажировался в Иллинойском университете. Вернувшись в 1996 г. в Россию, отказался от продолжения научной карьеры и начал работать в области редакционно-издательского дела. В 2003 г. возглавил информационно-политический портал Полит.ру, вел Публичные лекции «Полит.ру». C мая 2007 года стал главным редактором журнала «Русский репортер». В июле 2016 года выпуск «Русского репортера» был приостановлен из-за финансовых проблем.
Возможно, также речь идет о кризисе модели свободной негосударственной прессы. Во-первых, рекламные форматы устарели. Мир потребительской утопии, как, впрочем, и потребительской антиутопии в духе Олдоса Хаксли, уходит — в частности, из-за мирового потребительского роста во второй половине прошлого века. Не исключено, что медиа вообще уже не нужно рассчитывать на рекламную модель монетизации, возможно, уже не будет такого кипучего потребления и таких больших, как до кризиса, рекламных доходов. Не исключено, что мир мог бы прожить и без журналов.
— Или без газет. У всех смартфоны, все в соцсетях сидят целыми днями.
Свободная и профессиональная журналистика возникала эпизодически в разные эпохи в разных странах в ХХ веке, но мы принимаем ее как норму. Свободу вообще легко принять за норму. Но теперь свободная журналистика зажата между молотом и каковальней. «Наковальня» — это новые информационые технологии, избыток бесплатной информации. Рядовой человек со смартфоном оказывается на месте происшествия раньше журналистов. А «молот» — государственная пропаганда разных стран.
Многие считают, что профессия журналиста исчезнет. Я обычно отвечаю: писари исчезли, писатели остались. Кое-как фотографировать и описывать увиденное могут миллионы людей, не только профессионал сможет составить приемлемого качества заметку, и то и другое уже начинают делать роботы. Но в человеческой сфере останутся большие и глубокие работы, репортажи, фоторепортажи, документальное кино — истории с началом, серединой и концом, с катарсисом и смыслом. Как большие репортажи «Русского репортера».
— А что уйдет на откуп роботам?
Они уже подбирают фотографии к материалам и составляют финансовые заметки для информагентств. Уверен, что печатная пресса останется и переживет большинство имеющихся интернет-форматов. В министерстве печати работал глуповатый чиновник, который рекомендовал киоскершам не надеяться на «умирающую печать», расширять ассортимент, продавать компакт-диски. И где теперь эти диски? А пресса осталась: например, локальные городские газеты останутся. Людям интересно, что происходит в их городе, на улице, возле дома.
И еще про «наковальню». Точно закончилась историческая пауза, мир вернулся в состояние «горячих» войн. Все понимают, что надо выиграть не только на поле боя, но и в информационном пространстве. Если раньше журналисты могли работать по обе стороны конфликта, то сейчас это возможно все реже. Это стало понятно и во время украинского конфликта, и во время сирийского. Работников СМИ стали воспринимать как военных, поскольку они влияют на большую политику. Если раньше журналисты, как «Красный крест», были защищены, обе стороны их старались не убивать специально, то теперь в войнах начали целиться в журналистов, как в злейших врагов, если они «вражеские».
— Журналисты — тоже не агнцы. Когда в СМИ больше врали, раньше или сейчас?
Такого вранья, как сейчас, не было почти никогда. В годы холодной войны говорили неправду, но она была сдобрена большим количеством реальной информации. Сегодня же это не нужно: ссылаешься на малоизвестное блогерское сообщество и можешь лгать от его имени. Есть, например, в Лондоне некая «Сирийская обсерватория по правам человека», где работает более-менее единственный человек. Его фейки разоблачали немецкая и британская пресса, но при этом сообщения этой организации по сей день публикуются и в Великобритании, и в Германии. На Украине действует агентство «Информационное сопротивление», его автор, как водится, сделал политическую карьеру, стал депутатом. Все вменяемые журналисты — и российские, и западные — замечали одинаково, что правда на страницах этого агентства если и публикуется, то случайно, по ошибке, но украинская, а иногда и западная, пресса продолжает его цитировать. Мы думали, что современные технологии помогут сделать правду более доступной, а оказалось наоборот: редкий голос правды и здравого смысла тонет в потоках лжи. Но не нужно путать тотальную ложь медиа и журналистов как профессию — лучше не доверять массовому потоку в социальных медиа и ТВ, но доверять отдельным журналистам и изданиям. А то получается, что лгут специальные пропагандисты и проплаченные «боты», а народ не доверяет профессионалам — журналистам. Умный человек должен уметь различать ложь медиа вообще, от журналистов которых он знает и которым доверяет.
— А как знать, кто говорит правду?
У меня сформулирована позиция: если серьезный взрослый корреспондент разобрался в происходящем, я буду ему доверять, даже если потом выяснится, что он ошибся. Лучше верить искренне ошибающемуся, чем нагло врущему. Важно, насколько упорно ты пытаешься разобраться.
В любом конфликте врут обе стороны. Беженцы в Донбассе рассказывали немало историй а-ля «распятый мальчик», искренне в них веря, но это обычно была мифология очень напуганных людей. Мне военные в Луганске неоднократно говорили, что поймали-де чернокожего американского инструктора, но ни разу показать не смогли. Пленные с обеих сторон рассказывают о зверствах, но противоположная сторона всегда утверждает, что их не было. Люди и врут, и искренне ошибаются, это нормально. Репортер, который пытается разобраться, может и не суметь открыть всю правду, это невозможно. Но если он ищет правду, это уже дает вам больше информации, чем удобное вранье пропагандистов с любой симпатичной вам стороны. Парадокс: чтобы знать, кто говорит правду, нужно уметь доверять репортерам и источникам. И они могут ошибиться. Но если вы не верите никому и ни во что, правды вам точно не видать.
— «Русский репортер» на пике пользовался огромнейшей популярностью. Чем ваши авторы подкупали аудиторию?
Интонацией. Например, Шура Буртин сделал репортаж о том, как на Кубани большие корпорации отнимают землю у фермеров. В этой истории две правды: у фермеров своя, а у корпораций своя. Фермеры кормят свои семьи, успешно занимаясь сельским хозяйством на тех участках земли, где потерпели фиаско советские колхозы. И у них не по правде отнимают землю: например, перегораживают доступ на поля. А правда больших корпораций заключается в том, что сельское хозяйство в Российской Федерации невероятно продуктивно, такого никогда в истории России не было. Огромный объем экспорта. Это крупнотоварное производство приносит прибыль и корпорациям, и стране.
Можно было описать одну правду, другую, но нас больше интересовал вопрос человеческой свободы и противостояния. В репортаже был такой момент: в деревне, о которой шла речь, проживали и некоторые спившиеся, опустившиеся, потерявшие гордость люди. А вот фермеры были абсолютно «без мути в глазах», как написал Буртин. Это повлияло на позицию репортажа. Нам отсутствие мути в глазах было дороже хозяйственных соображений.
— Быть журналистом, публицистом, редактором — это ваша ранняя мечта?
В детстве я мечтал стать космонавтом. Но у меня был одноклассник — абсолютная белая ворона на грани гениальности. Он сочинял очень странные стихи: например, про химика, который изобрел фтор и погиб от отравления, или про то, как сумчатые волки в Астралии не вымерли, а, наоборот, покусали своих мучителей. Приятель сказал: «Да что ты, космонавтов просто сажают в коробку и запускают. Надо становиться ученым!» И в 7-м классе к нам пришла учительница химии прямо из университета. Прекрасная совершенно. Дарила нам реактивы, несмотря на то что в детских руках они могут быть опасными. Я очень полюбил химию, дома на балконе устроил лабораторию. Потом увлекся биохимией — в выпускном классе даже выиграл конкурс на лучший эксперимент в космосе: контейнер с моими муравьями полетел с космодрома Плесецк, представляете? Такое только в перестройку было возможно. Конкурс поначалу проходил под эгидой ЦК комсомола. Нас расселили, выдали деньги на еду. А затем основной спонсор куда-то подевался, и мы питались бесплатным хлебом в столовой МГУ.
— А потом?
Поступил в университет на молекулярную биологию. Мы все были уверены, что смысл жизни находится в естественных науках, а гуманитарные — это идеологическая туфта. Но ко 2-му курсу окончательно испарилась цензура, и мы перечитали все, что только можно, из философии и поэзии. На меня это произвело такое грандиозное впечатление, что я понял: хочу заниматься чем-то гуманитарным.
— Одно из ваших первых мест работы — сайт Полит.ру, культовое место рунета конца 90-х. Какие воспоминания сохранились у вас об этом времени?
Там было чудесно, за исключением одного: мне ежедневно приходилось писать колонки. Это был аналитический ресурс, требовались новые мысли. А у человека не могут быть свежие мысли ежедневно и даже еженедельно, хотя бы несколько за жизнь — и то неплохо. Поэтому в «Русском репортере» мы решили, что колумнисты будут постоянно меняться.
Мы поддержали Ходорковского после ареста. Во-первых, потому что не хотели возвращения репрессий. Во-вторых, потому что по налоговым обвинениям можно пересажать абсолютно всех российских бизнесменов, угробив таким образом частное предпринимательство. Но потом оказалось, что репрессиями и не пахнет и что нефтяные компании внезапно начали платить налоги в бюджет. Бюджет, пенсии и расходы на медицину росли, экономика росла, наступили самые удачные времена (по крайней мере, с точки зрения большинства обывателей) в российской истории. И мои политические воззрения усложнились: я по-прежнему не готов поддерживать аресты и доносы (даже если мне лично не нравятся их жертвы), но я понимаю, насколько далеко вперед за 2000-е продвинулось наше государство и общество и как отвратительны и кровожадны революционеры типа украинских.
— По какому принципу выбирал своих героев «Русский репортер»?
Нашего героя мы прозвали прогрессором, как у Стругацких, если пафосно, либо иронично — городской сумасшедший. Мы любили людей, которые меняют жизнь вокруг себя к лучшему и поэтому подчас конфликтуют с окружением. Иногда наши герои уходят в противную мне степь, в профессиональную оппозицию. Так Волков, соратник Навального, показался нам живым, открытым человеком, он критиковал местную власть, но при этом избирался в местный орган самоуправления, чтобы исправить существующее положение дел. Или Евгения Чирикова, которая защищала Химкинский лес. А потом все эти люди перестали заниматься лесом и территорией и пошли воевать с Кремлем. Но большинство прогрессоров продолжают заниматься интересными вещами и улучшать жизнь вокруг.
— Ваши читатели их поддержали?
В 2011-м некоторая (столичная в основном) часть нашей аудитории переместилась на площадь и потеряла с нами контакт. В 2014 году вообще все разбились на лагеря, и еще небольшая часть наших читателей теперь потребляет только призывы к войне и не слышит спокойных и взвешенных текстов. Но мы знаем: полярные позиции и простые тезисы исторически обречены. Я уверен, что большинство читателей сохранили здравый смысл и способность к самостоятельному мышлению. Некоторые увлеклись и ушли в политическую истерику, но и они частично вернутся к нам, как немного отпустит.
— В какой семье вы выросли?
Папа еврей, мама русская. Оба из Белоруссии. Папа умер рано, я еще школьником был 14-летним. Из-за него я начал интересоваться еврейской традицией. Чувствовал, что с папой я недоговорил. Мама все позволяла, все прощала — четверку получил, и ладно. А папа одним взглядом показывал, что так нельзя. Я стремился быть первым, потому что папа был перфекционистом, такое еврейское воспитание, каким оно было на нашей территории.
Папа в молодости был стилягой, играл на валторне, три года отслужил в оркестре на флоте. Маминой благосклонности добивался всерьез, даже морду сопернику набил. Он потрясающе перечитывал литературу: «Анну Каренину», «Бравого солдата Швейка», «12 стульев», хохотал на весь дом, даже когда перечитывал Швейка по десятому разу. Папу как-то уволили с Донецкого завода точного машиностроения, потому что он в рабочее время играл в шахматы. А в партию не приняли из-за национальности. Он потом называл себя беспартийным большевиком.
Его родители знали идиш, дома была удивительно добрая атмосфера. Бабушка с дедушкой умерли уже в Израиле, в 93 года, практически в один день, как в сказках. Бабушка пережила дедушку на месяц — не за кем стало ухаживать.
— Говорят, что «полукровки» выбирают для себя этнокультурную составляющую и рьяно ее придерживаются. У вас так же?
Я не отношу себя к какой-либо конфессии. Понимаю, что было бы здорово принадлежать к какой-то великой духовной традиции, но происхождение не позволяет, я из советских людей и наследую разным традициям — еврейской, русской, научно-прогрессистской. Я завидую верующим людям, но есть и плюсы в моей духовной безродности: я могу лучше чувствовать нерв современности и понимать разных людей. В ситуации, когда проявляется антисемитизм, определяю себя евреем. Вижу русофобию — я русский. Ненависть к Украине — украинец. Нелюбовь к донецким — я донецкий. Я за то, чтобы люди понимали друг друга.