Осип Дымов: То, что я помню

Воспоминания эти содержат богатую и разнообразную палитру сведений, но главной пронизывающей их темой является история евреев России указанного периода, данная через призму личного восприятия ребенка, подростка, юноши, а затем и начинающего писателя.

Имя русского, затем русско-еврейского, а во второй половине жизни чисто еврейского писателя Осипа Исидоровича Дымова (наст. фам. Перельман; 1878-1959) мало о чем говорит сегодняшнему читателю. Гораздо, кажется, известней для тех, кто родился и жил в бывшем Советском Союзе, был его родной брат – Яков Исидорович Перельман, талантливейший популяризатор науки, автор многочисленных «занимательных» книг: «Занимательная алгебра», «Занимательная геометрия», «Занимательная физика» и пр., на которых выросли целые поколения читателей. 

Между тем известность старшего брата, Осипа, была в свое время, в начале 20-го века, куда значительней: это был признанный русский писатель – прозаик и драматург, литературный критик и журналист, чьи произведения пользовались широкой популярностью и без чьего художественного наследия трудно представить себе полноценную картину Серебряного века как в литературе, так и в театре. Однако в 1913 году по приглашению нью-йорского еврейских театральных кругов он отправился в Америку ставить свою пьесу «Вечный странник» и… задержался там до конца жизни. 

В России постепенно его имя стиралось из коллективной памяти: после большевистской революции произведения Дымова практически не переиздавались, творчество не изучалось, и сам он, когда-то популярный автор, фонтанировавший десятками и сотнями текстов – рассказов, повестей и пьес, – был предан почти полному забвению. 

А тем временем, оказавшись в США, Дымов перешел на идиш, пополнив легион еврейских журналистов и писателей в Новом Свете, и с «того берега» его российская литературная слава оказалась и малоощутимой, и малоактуальной. Таким вот образом оказалось, что писатель-билингв Дымов был хорош и известен внутри каждой из своих двух жизненных и творческих половинок, а его целостный – российский и американо-еврейский – облик до нынешнего времени остается, по существу, неизвестным, и никто еще не взял на себя труд детальным образом описать его. 

Между тем именно как целостное явление Дымов представляет собой в особенности притягательный интерес. Быть может, ни в той, ни в другой литературах – ни в русской, ни в еврейской, он не занял лидирующих высот, не стал именем, которому даровано бесспорное художественное бессмертие, но и, заметим, вовсе не остался на «вторых ролях», чьи творческие достижения могут уместиться в коротком и обидном «и др.». Что же касается мемуарной области, то написанные им на идише и изданные в 1943-1944 гг. воспоминания, названные «Wos ich gedenk» («То, что я помню»), вообще представляют собой исключительно интересный и ценный документ эпохи (в них мемуарист касается своего российского периода – от 1880-х до 1905 г.). Воспоминания эти содержат богатую и разнообразную палитру сведений, но главной пронизывающей их темой является история евреев России указанного периода, данная через призму личного восприятия ребенка, подростка, юноши, а затем и начинающего писателя. До сих пор по-настоящему не введенные ни в научный, ни в широкий читательский обиход, эти мемуары лишают возможности познакомиться с уникальным свидетельством очевидца и участника многих поворотных событий российской истории, увиденной и переданной еврейскими глазами. 

Его двухтомник «Из мемориального и эпистолярного наследия Осипа Дымова», подготовлен в Еврейском университете в Иерусалиме. В 1-й том включены упомянутые дымовские воспоминания «То, что я помню» (переводчик – доктор Моисей Лемстер), 2-й том составляют другие мемуарные тексты этого автора, а также его переписка со многими выдающимися деятелями русской культуры: Леонидом Андреевым, Всеволодом Мейерхольдом, Акимом Волынским и др. Двухтомник вышел под общей редакцией проф. Владимира Хазана, ему же принадлежит составление, комментарии и вступительная статья.

***

<…> Петербургская синагога находилась на Малой мастерской улице, неподалеку от Мариинской оперы. Почему именно там нужно было строить синагогу, я не знаю. Может быть, это был квартал, где жили одни евреи или большинство евреев? Однако такого квартала в Петербурге вообще не было. Евреи жили разбросано по всему городу и не группировались в центре. Синагога же находилась в таком месте, что пешком добраться до нее было непросто, а ехать на извозчике, если речь шла о субботе или религиозном празднике, нельзя. Что же тогда делать? Всё-таки ехали, но останавливали повозку или карету за квартал от синагоги и приходили к молитве Кол-нидрей пешим ходом. Раз идут просить у Бога прощения, то пусть уж простит разом и сегодняшнюю поездку. Это проходило: никто от этого не умер…

Синагога была не гигантской, но и не маленькой, модерновой архитектуры, и большого впечатления не производила: куполообразная крыша, массивная, широко распахнутая входная дверь, которая, однако, была открыта далеко не для всех — синагогальный служка стоял на часах и внимательно наблюдал за теми, кто проникал вовнутрь. Талес соскальзывал с его плеч, как это бывает обычно у всех синагогальных служек. Он остановил меня и сказал на русском языке: 

— Синагога переполнена. Есть еще места, но для… христиан. 

Христиане приходили в синагогу, в основном, для того, чтобы послушать великолепный голос кантора Квартина. Сегодня, в Судный день, в синагогу, наверное, явятся знатные христиане. Но я, молодой, нетерпеливый, горячий студент, который только что, стараясь не попадаться никому на глаза, приехал на трамвае, не желал брать в расчет соображения служки. И с мрачным видом заявил: 

— Места только для христиан? Значит, чтобы попасть в Судный день в синагогу, мне надо креститься? 

Служка настолько растерялся от неожиданности, что механически сделал шаг назад, и я вошел. 

Я занял место в углу — разве для бедного студента найдется сидячее место, которое стоит денег? — где стоял вместе с другими студентами-евреями, одетыми в разные институтские униформы. Нам отведены места, которые в белостокской синагоге занимали обычно евреи-солдаты, да и не только в Белостоке, — мы скромно теснимся в углу, прислушиваясь к словам и мелодии еврейской молитвы. Здесь тоже имеются солдаты — этот факт меня глубоко трогает. Сердце замирает, когда я гляжу на этих еврейских парней, Бог знает как занесенных в Петербург. Наши униформы придают синагоге пестрые цвета, но строгий служка у дверей этого не понимает — для него важней гости-христиане. Впрочем, это дело вкуса. 

Там, в синагоге, я встретил знакомого студента университета по фамилии Бабков. Я знал, что он друг молодого человека из Одессы по фамилии Жаботинский. Рассказывали, что Жаботинский, человек выдающихся способней, пишет блестящие статьи, которые публикует в одесской прессе под псевдонимом Альталена. Низкорослый, с нервозными движениями, Бабков знал всё и шептал мне на ухо: 

— Вы видите там человека с седой бородкой и в мундире военного врача? Посмотрите, как он молится! 

— Он молится? Я думал, что он христианин, и просто так пришел в синагогу. 

— Нет, он еврей. 

— Военный врач — еврей?! 

— Это один из немногих, которые остались еще со времен Александра II. Он каждый год приходит в синагогу молиться. Это его место. 

— А там, позади него, — генерал, настоящий генерал, с медалями, знаками отличия, — что он здесь делает? 

— Это генерал-еврей, крещеный, естественно. Его крестили насильственно, когда он был ребенком. Он из кантонистов. 

— Но он же сейчас православный? 

— Конечно. Но вы же сами видите, как он придерживается православия. Каждый Судный день он приходит сюда, надевает поверх мундира талес и стоит в течение всего вечера и потом весь завтрашний день. 

— Ну, а если полиция узнает про это…

— Сами видите, что его это не пугает. А может, — кто знает? — может, он хочет, чтобы его поймали и он стал мучеником за веру? Кто может это знать? О, фотограф Шапиро тоже здесь. 

— Почему бы ему здесь не быть? 

— Потому что он давно уже не еврей. 

— Шапиро? Поэт, который пишет свои стихи на древнееврейском языке, не еврей?! 

— Нет, не еврей. 

— Разве он не фотограф императорского двора? 

— Ну, да, у него имеется разрешение фотографировать царя и великих князей. Другим это не полагается. 

— Наверное, ради этого он крестился. 

— Да, ради этого, — подтвердил Бабков. — Он был вынужден это сделать. 

— Тише, не разговаривать! — услышал я рядом с собой раздраженный голос служки (он сказал это на русском языке), подошедшего к нам после того? как провел в синагогу двух почетных гостей, как было видно, христиан. 

Когда служка в талесе, который всё время c него спадал, наконец, отошел, маленький Бабков продолжал шептать мне на ухо: 

— Присмотритесь к тем двум, которых служка только что провел в синагогу. 

— Высокие, с бритыми лицами? 

— Да, да. 

Я посмотрел в их сторону: пришедшие имели привлекательные лица, были хорошо одеты и держались с большим достоинством. В особенности один из них, лицо которого выражало самодовольство и благодушие. В глаза бросалось внешнее сходство этих людей: они выглядели не просто как братья, но как братья-близнецы. Кроме того, в них было что-то напоминающее чье-то знакомое и известное мне лицо, хотя в тот момент я не мог вспомнить, чье именно. 

— Ну, разумеется, они должны быть вам знакомы, — пояснил Бабков, — ведь один из них известный певец Мариинской оперы Иоаким Тартаков

— А второй — его брат? 

— Шш… тихо, — остановил он меня. Второй — Яков Рубинштейн, сын всемирно известного Антона Рубинштейна

Теперь я вспомнил, на кого были похожи эти двое: ну, да, конечно, на Рубинштейна. Кто не знал его характерного лица, длинных волос и строгих глаз? Его портреты были распространены в фотографиях и скульптурных изображениях по всей России. 

— Я не знал, что у Рубинштейна есть сын, — признался я. — Он тоже музыкант? Кто он? 

— Никто. Обыкновенный человек, и при этом, как говорят, еще и больной. 

— Но как получилось, что он и Тартаков так похоже друг на друга? 

Бабков приблизился ко мне вплотную и прошептал на ухо: 

— Говорят, — я не знаю, правда это или нет, — что Тартаков — незаконный сын Рубинштейна, появившийся на свет в результате романтической встречи музыканта, произошедшей много лет назад в Одессе. Мать Тартакова тоже была еврейкой. 

В это время зазвучал голос кантора Квартина: «Кол-нидрей…». 

И в синагоге, величественной синагоге, где собрались евреи и христиане, бывшие наполовину евреями, и евреи, являвшиеся христианами, наступила полная тишина. «Кол-нидрей…», — звучало под сводами, так же, как и в прошлом году, как десять и пятьдесят лет назад, как когда-то в Испании — сквозь огонь, металл и кровь: «Кол-нидрей…».

Это был Судный день: христиане и полухристиане бежали в синагогу, «напуганные» великим праздником, который обладал мистической силой. 

Христианские праздники, к примеру, пасху или рождество, евреи Петербурга отмечали вместе с христианами. В квартире Проппера ставили большую елку, обвешанную подарками. Обычно приглашались все сотрудники Биржевки, помимо тех, кого Проппер не особенно жаловал (он им платил — чего их еще жаловать?). Приходили также певцы, актеры и вообще всякие известные личности, в основном, насколько это было возможно, — христиане, поскольку наш издатель считал себя стопроцентным христианином и о еврействе знать ничего не хотел. Разумеется, никто не воспринимал его «христианство» всерьез: могло ли быть иначе в отношении человека, который говорил на таком ужасном русском языке и имел такой горбатый, как у попугая, нос? Но его это волновало мало. Как-то раз после небольшой стычки, когда я предупредил его о своем уходе из газеты, он сказал мне: 

— Как вам сказать при этом, господин «Дымнов» (его вечная ошибка), вы можете уходить, но вам будет тяжело возвращаться, потому, что, как вам сказать при этом, у меня нет желания увеличивать число моих сотрудников-евреев. 

Это звучало столь комично, что я не мог удержаться от смеха, — и остался в газете. 

Христианскую пасху в его доме отмечали столь же пышно, но это уже был праздник не господина Проппера, а госпожи Проппер. 

Я был приглашен ею к богатому пасхальному столу вместе с другими гостями. Среди прочих присутствовал и мой друг Бурдес. Он ел калач, уплетал крашеные яйца, получал удовольствие от творожной пасхи и при этом шептал мне: 

— Это ли не настоящий позор — праздновать православную Пасху и при этом не уметь правильно выговаривать ни единого русского слова? Посмотрите только на нее, на эту выкрестку, которая сидит с золотым крестом на груди!.. 

Госпожа Проппер, урожденная Лаская, на самом деле носила золотой крест, как его носят церковные служители. Гости — евреи, а христиане в особенности, — делали вид, что этого не замечают. Но недалекая Флора (настоящее ее имя, наверное, было Фейга (!) Мартыновна (?) каждую минуту поправляла крест, будто он был предназначен для какой-то игры. Я ясно расслышал, как она с гордостью сказала, обращаясь к одному из гостей: 

— Скушайте кусочек пасхи. Графиня Тизенгаузен говорит, что моя пасха — самая вкусная во всем Петербурге! 

Бурдес не выдержал. Кусок калача застрял у него в горле, он поперхнулся, да так сильно, что раскашлялся и был вынужден выйти из-за стола. Сказанная госпожой Проппер фраза стала популярной в городе. Годами позже мне приходилось не раз слышать, как кто- то, смеясь, повторял: «Моя пасха самая вкусная во всем Петербурге!». 

Из всех гримас, которые претерпела еврейская религия благодаря извращенному отношению к ней русского начальства, эта была в особенности отталкивающей и наиболее бесчеловечной, почти сатанинской.