Выпуск #20

Наум Сагаловский: «Довлатова назвали вертухаем, а меня — антисемитом»

Автор разошедшихся в интернете и за его пределами юмористических и лирических стихов начал сочинять под влиянием Симонова и Шолом-Алейхема (которого прочел в оригинале). Публиковаться за пределами стенгазет и малотиражек ему удалось только на Западе. Кто отправил Бейлиса в Америку, почему в тресте достаточно одного Шварцмана и с чего начинаются стихотворения

Завладеть сердцем и домом

В книге Сергея Довлатова «Ремесло» вы выведены под псевдонимом: «Отделом юмора заведовал Соколовский, один из самых ярких людей в эмиграции. Писал он с необычайной легкостью и мастерством». Когда и как началось ваше знакомство с Довлатовым?

В феврале 1980 года в Нью-Йорке начала выходить еженедельная газета «Новый американец», а уже в апреле я послал туда подборку стихов, которую ранее отправил в «Новое русское слово», но безрезультатно. К большому моему удивлению, дней через пять пришло восторженное письмо от редактора Сергея Довлатова. Он писал, что стихи будут опубликованы и редакция ждет новых произведений. Предлагал вести юмористическую рубрику в газете, но в то же время намекал: есть щекотливый момент в наших отношениях. Короче говоря, гонораров не будет.

Совсем?

За всё время сотрудничества с «Новым американцем» я получил один-единственный чек в размере $ 10, копию которого бережно сохраняю. Я стал одним из авторов, а также и членом редколлегии газеты. Так началась наша дружба с Сергеем.

Не только сотрудничество?

Мне кажется, это была именно дружба, которая длилась 10 лет. Довлатов относился ко мне очень тепло, любил мое творчество, всячески продвигал: с его подачи появились мои первые публикации в России, в журнале «Столица». Мы вместе выступали в разных городах, ездили друг к другу, общались в письмах, перезванивались, выпустили совместную — с Вагричем Бахчаняном — книжку «Демарш энтузиастов».

Новый старый американец

Наум Сагаловский родился в 1935 году в Киеве. Получил инженерное образование. В 1979 году эмигрировал в США. Публиковался в легендарной русскоязычной эмигрантской газете «Новый американец» и другой печатной прессе США, Канады, Израиля, России, Украины. Автор нескольких поэтических сборников, в том числе его стихи вместе с произведениями Вагрича Бахчаняна и Сергея Довлатова вошли в книгу «Демарш энтузиастов».

Сергей дарил мне свои книги и часто читал друзьям по телефону мои стихи. На одном из таких подарков есть автограф: «Дорогому другу Науму, завладевшему моим сердцем и моим домом».

В каком смысле — домом?

На определенном этапе Довлатов решил купить загородный домик. Не имея никакой кредитной истории, он обратился ко мне с просьбой, чтобы я оформил домик на себя.

Из этого можно сделать вывод, что ваши собственные финансовые дела были в относительном порядке. Чем вы занимались в эмиграции?

Приехав с семьей в Чикаго в июне 1979 года, я какое-то время посещал курсы английского языка. Правда, некоторый запас английского у меня уже был со школы и института, и в ноябре, после Дня благодарения, я устроился на работу в качестве estimator, сметчика в компании, которая занималась тепловой изоляцией на электростанциях. Потом стал старшим сметчиком, senior estimator. Укрепившись на работе, я вернулся к многолетнему хобби — литературе. Проработал я в этой компании более 20 лет, пока она не лопнула, а тут уже и пенсия подоспела.

Коллеги знали, что вы пишете стихи?

Знали и сокрушались, что русский язык им недоступен. Но я всё же подарил первую книжку президенту компании (с английским, разумеется, автографом). Попыток сочинять по-английски у меня не было. Стихи появляются — «думаются» — в голове, а я думаю исключительно по-русски.

Кстати, почему ваше творчество было отвергнуто «Новым русским словом»?

Редактором тогда был Андрей Седых, он же Яков Моисеевич Цвибак, эмигрант первой волны. У Седых не было чувства юмора как такового, а если б и было, он не смог бы оценить юмористические стихи, выросшие на советской почве, поскольку жил в мире Бунина и Белой гвардии.

В мае 1981 года Андрей Седых опубликовал статью «Кому это нужно?», которая напомнила мне доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». Довлатова редактор «Нового русского слова» назвал вертухаем, Вайля и Гениса именовал «двое с бутылкой», а меня записал в антисемиты. Якову Моисеевичу не понравилось стихотворение от имени бедного поэта, зарабатывающего написанием здравиц и завидующего более предприимчивым эмигрантам: «Кто приехал за границу? Жлоб, простите, на жлобе. Куперман развозит пиццу — раз клиенту, два — себе».

В «Новом американце» появилось открытое письмо Андрею Седых, оно потом вошло во вторую часть «Ремесла». Я, в свою очередь, написал стихи от имени персонажа по имени Мотл Лещинер. Заканчивались они так: «Вот слова мои — ударь их, литератор и муд-рец! Ты уже Седых и Старых, где же Умных, наконец?» Запрет на мои публикации в «Новом русском слове» длился 15 лет, всё изменилось, лишь когда редактором стал Георгий Вайнер.

Вы предполагали в те годы, что у Довлатова появятся миллионы поклонников на постсоветском пространстве?

Он был замечательным писателем-юмористом, мне нравилось и нравится то, что он писал, но я не считал творчество Сергея уникальным. Причина его феноменального успеха, видимо, вот в чём. К началу 1990х, когда началось восхождение довлатовской славы, в России давно не было автора, который обнажал бы полный абсурд советской власти, пестроту человеческих отношений, нелепость самых добрых начинаний. Таким когда-то был Зощенко, и таким стал Довлатов.

Надо отметить, что российская реальность издавна требовала кумиров, будь то Пушкин, Ленин или Высоцкий. Вот Довлатов и стал очередным кумиром. Но все эти мемориальные доски, фестивали, памятник — странная фигура, прислоненная к дверному косяку, — совершенно излишни. Книги писателя, миллионы читателей — они и есть самый достойный памятник ему.

Киевский Робертино Лоретти

Ваши стихи изобилуют еврейскими именами и вкраплениями идиша. Влияние киевского детства?

Да, мои родители говорили между собой на идише, и совсем не для того, чтоб мы с сестрой их не понимали. Наоборот, они поощряли нас разговаривать на этом языке. Книги на идише я стал читать еще в старших классах школы, но особенно в студенческие годы. У отца было несколько книг Шолом-Алейхема, кроме того, я где-то достал стихи Лейба Квитко и Эзры Фининберга. Помню, что до войны в книжном шкафу стояло собрание сочинений Шолом-Алейхема, много томов, полученных когда-то моим дедом из Америки.

Дед по матери был раввином, другой, по отцу, — купцом первой гильдии. Отец рассказывал, что дед-купец был дружен с Шолом-Алейхемом. Они часто встречались и даже пару лет снимали рядом дачи в Боярке, пригороде Киева. Там отец, еще мальчиком, и видел писателя, равно как и Тевье-молочника. Дед был одним из еврейских купцов, отправивших Менахема Бейлиса в Америку после известного процесса. Любопытная деталь: этого деда я нашел в интернете в списке евреев Киевской губернии, допущенных к выборам в Государственную думу в 1907 году.

Еврейские традиции в семье соблюдались?

Папа всю жизнь старался отмечать Пурим, Песах и Хануку. При этом должна была собираться вся семья с детьми и внуками. На Пурим мама пекла хоменташи, на Песах мацу, а в иные годы отец приносил мацу из синагоги. На Хануку дети получали хануке-гелт, отец вырезал деревянные дрейдлах (волчки), и мы играли на мелкие деньги.

Годы эвакуации мы с мамой и сестрой провели в Уфе, спали вповалку на каком-то топчане, жили впроголодь. До сих пор помню картофельные очистки, жаренные на каком-то неизвестном масле, а еще маленькие американские баночки с тушенкой, которые выдавали по карточкам в конце войны.

Не хочу показаться нескромным, но в послевоенном киевском детстве я учился музыке и обладал неплохим голосом. Не хуже, думаю, чем у юного Робертино Лоретти. Я выступал на сцене Киевского оперного театра и однажды даже заслужил похвалу в виде легкого похлопывания по шее от народного артиста Ивана Паторжинского.

На каком этапе юный певец переквалифицировался в поэты?

Первое стихотворение я написал в 10 лет по случаю годовщины Дня Победы. Оно было торжественным и помпезным — сказывалось, вероятно, влияние поэта Симонова. Две строфы из стихотворения по случаю 70летия Сталина были включены в приветствие вождю от украинских пионеров. За это я получил годовую подписку на газету «Юный ленинец». В школьные годы я писал эпиграммы на учителей и одноклассников, длинный роман в стихах наподобие «Онегина» и, конечно же, любовную лирику — девочке, в которую был влюблен с пятого класса. Никакого предпочтения жанрам я не отдавал: лирика и юмор существовали одновременно. Как и сейчас.

Семитские имя и внешность проблем не создавали?

В детстве и в школьные годы антисемитизма я не чувствовал, да и учителя в моих школах были в большинстве своем евреями. Хотя я знал, что антисемитизм в СССР существует, читая о космополитах и врачах-убийцах.

В 1953 году я окончил школу с золотой медалью, но выдали мне серебряную, потому что золотая понадобилась ученице-украинке. Преподаватель математики, еврей, потом признался, что его вынудили исправить мою пятерку за письменный экзамен на четверку. С серебряной медалью меня не приняли в Киевский политехнический институт. Председатель приемной комиссии Шавловский — позже он стал председателем профсоюзов Украины — на мой вопрос: «Почему?» ответил: «У нас таких много». Я спросил: «Каких?» Он посмотрел на меня внимательно и произнес: «Медалистов». После чего я уехал учиться в Новочеркасск, в политехнический институт, куда меня приняли без экзаменов.

Многие считают, что антисемитизм в УССР был выше обычного уровня.

Вероятно, в Прибалтике, где тоже недолюбливали нашего брата, было то же самое. Но в Новочеркасске антисемитизма не ощущалось. Тамошний политех стал пристанищем для сотен еврейских мальчиков и девочек, которым не светила учеба в Киеве, Днепропетровске, Харькове и других украинских городах. Я был единственным евреем в группе и пять лет чувствовал себя свободным от антисемитов — до распределения на работу.

Я окончил институт с отличием и имел право выбирать назначение на работу одним из первых. Среди назначений было шесть мест в тресте ОРГРЭС в Горловке. Я выбрал одно из них, но управляющий трестом товарищ Бойко заявил, что меня на работу не берет: «Один Шварцман у нас уже есть». Пришлось мне ехать в Пермь, но это совсем другая история.

В Новочеркасске удавалось заниматься поэтическим творчеством?

Я сочинял стихи и песни для студенческого театра миниатюр, эпиграммы для единственной в стране ежемесячной сатирической стенгазеты «Пылесос», играл на домбре в оркестре народных инструментов, был выпускающим редактором тоже единственной в стране ежедневной стенгазеты «Энергетик», куда помещал, разумеется, и свои стишки: 

Так бывает, что буфеты 
продают одни конфеты.
Подходи, голодный люд, 
стань в цепочку для порядка, 
здесь конфеты продают, 
чтоб жилось студентам сладко! 

Меня не раз прорабатывали в партбюро, а бедную газету тут же снимали.

Мои лирические стихи публиковала институтская многотиражка «Кадры индустрии», за них меня уважали девушки, особенно почему-то студентки Краснодарского медицинского института, писавшие мне трогательные письма.

Процитируйте что-нибудь из написанного в те годы. Среди наших читателей тоже есть студентки медицинских вузов.

Школьные, студенческие и прочие опусы, написанные за 43 года жизни в СССР, бесследно пропали, потому что рукописи к вывозу не разрешались. Я их просто уничтожил перед выездом. Потом уже, в эмиграции, восстанавливал то, что сохранилось в памяти. Жаль, что сохранилось мало.

В разное время я пытался публиковать свои стихи, посылал их в журнал «Юность» и еще куда-то, но ничего из этого не выходило, так что я всяческие попытки прекратил и писал, как говорится, в стол, которого у меня практически и не было, для собственного удовольствия. Стихи читали мои друзья, но их, друзей, было мало.

В последние 20 лет я публиковался в России, на Украине, в Израиле, Германии, у меня есть страницы в интернете. Изданы 14 книг, две из которых особенно дороги мне. Одна — «Демарш энтузиастов», совместная, как я уже упоминал, с Довлатовым и Бахчаняном, а другая — «Избранное», изданная в Одессе группой моих почитателей в количестве пяти экземпляров, один из которых был подарен мне с надписью: «Автору от благодарных издателей».

Кроме стихов у меня есть пьесы, очерки, статьи, переводы стихов и песен с разных языков, в том числе переводы всех сонетов Шекспира. Все эти сочинения гуляют по Сети, исполняются любителями и профессионалами, зачастую без упоминания имени автора. Я отношусь к этому, как говорят в Одессе, «холоднокровно».

Усталый каторжник

Лирика — о вечном, сатира — об актуальном. Вы сочиняете, отталкиваясь от каких-то зацепок в реальной жизни или уповаете на музу?

Я написал когда-то: «Не прыгнем выше бытия, и вдохновение — химера». Я не знаю, что такое вдохновение. Внезапно в мыслях появляется предмет стихотворения, некий сюжет, тема, или приходит в голову строчка, от которой уже тянется всё остальное. И тогда раскручиваются строфы.

Я не могу писать за столом. Хорошее время для сочинения стихов — во время прогулок на природе или в кровати перед сном, а потом уже записываю на бумаге. Трудно это объяснить. Таинственная штука — сочинительство. Всё, что пишу, я пишу для себя, мне доставляет удовольствие сам процесс, когда удается выразить собственные мысли и чувства. Это в большей мере касается лирических стихотворений. В юмористических же мне важны форма и краткость.

Я ничего не зарабатываю литературой, мне незачем спешить и выполнять соцзаказы, меня не интересуют ни известность, ни слава. Если кому-то нравятся мои сочинения, я рад, если не нравятся — что ж, и это хорошо. Я эти сочинения публикую лишь для того, чтобы они остались после меня. Авось кому-то и пригодятся, то ли для плача, то ли для улыбки.

Берясь за сонеты Шекспира, не боялись ли вы конкуренции с Маршаком?

Сначала я перевел 66й сонет, мне очень понравился творческий процесс. Перевод — это вариант игры в кубики, когда из букв составляются слова. С сонетами тот же принцип: слова известны, порядок тоже, осталось составить из них предложения по-русски. Как вы понимаете, это только техническая сторона перевода, необходимо проникнуться душевным состоянием автора, погрузиться в его тревоги и заботы.

Очень скоро я понял, что сонеты Шекспира надо переводить подряд, а не выборочно. Каждый последующий является продолжением предыдущего, раскрывая эпизоды из жизни поэта и его переживания. С Маршаком я не соперничаю, считая его одним из моих заочных учителей. При этом мне кажется, что в его версии сонеты — это романсы, а у меня — крик души.

Сейчас модно рассуждать об идентичности. Кто вы — американский поэт-эмигрант или еврейский поэт советского происхождения?

Меня называют еврейским поэтом, потому, я думаю, что многие мои вещи совершенно еврейские — по сюжетам, по фразировке, по обилию мелких деталей, присущих только нашему брату. С другой стороны, есть и вещи, далекие от еврейства, — как быть с ними? Не знаю, какой я поэт, да и поэт ли вообще.

По рождению я киевлянин, по профессии инженер, литературой занимался в свободное от работы время. На пенсии уже 20 лет, свободного времени вроде бы больше, но это никак не отразилось на количестве штук литературы. Мне 85 лет, у меня вот уже почти 60 лет одна жена, двое детей, внук, дом и два автомобиля.

Об авторе говорит его творчество. Для того чтобы понять, кто я такой, читайте мои вещи, и где-то между строк обнаружится то, что я написал 40 лет назад: «Я кто? Веселый инженер, не рвущийся в верха, усталый каторжник с галер российского стиха». 

Как во городе Егупце,
возле самого Евбаза,
жил реб Нухим Сагаловский,
первой гильдии купец,
он имел двенадцать дочек,
упаси их Б-г от сглаза,
а тринадцатым ребенком
был Иосиф, мой отец.


В те года на Бессарабке
(до Евбаза путь недолог)
жил реб Шломо Рабинович
(с очень острым языком)
в той квартире, где попозже
жил известный венеролог
доктор Майзелис, с которым
лично я был не знаком.


И бывало, дед мой Нухим
с Рабиновичем на пару
заводили бесконечный
интересный разговор
и прогуливались тихо
по осеннему бульвару
(он теперь бульвар Шевченко,
сохранился до сих пор).


Летом в Бойберик на отдых
вывозили домочадцев,
ненадолго избавляясь
от егупецких тревог,
и снимали дачи рядом,
чтобы каждый день встречаться,
и реб Тевье привозил им
яйца, масло и творог.


Балагурили, шутили,
заливались громким смехом,
по субботам дед молился –
он был набожный еврей,
а реб Шломо Рабинович
(он же реб Шолом-Алейхем)
слушал майсэс реба Тевье
про жену и дочерей.


Как давно всё это было!..
Разве годы виноваты,
что погромы, войны, власти
крепким связаны узлом?
Мудрый реб Шолом-Алейхем
всей семьей уехал в Штаты,
умер в городе Нью-Йорке,
вечный мир ему, шолом.


Дед мой дожил век в Егупце,
управлял делами круто,
он имел, помимо денег,
добрый нрав и светлый ум.
Он ушел, а я родился,
и меня вот потому-то
в честь него назвали Нухим
(а впоследствии — Наум).


Жаль, что я не видел деда,
он был мастером коммерций,
если бы не власть Советов,
я бы тоже стал купцом,
ну, а так, спросите — кто я?
Просто хохэм с добрым сердцем,
инженер, как говорится,
с человеческим лицом.


На иврите знаю только
«кэн, ани ахальти лэхэм»,
идиш тоже вряд ли сразу
прочитаю и пойму,
но мне с детства почему-то
близок реб Шолом-Алейхем,
как бывал в иные годы
близок деду моему.


Ах, реб Шломо, это просто –
петь, когда придет удача,
а когда случится горе –
плакать жалобно навзрыд,
я шучу, когда мне грустно,
боль в душе надежно пряча,
и пишу, смеясь сквозь слёзы,
уходя фунэм ярыд…